КЕПКА МОНОМАХАКогда-то я часто бывал в Калуге – уютном, тихом городе, который можно было весь пройти пешком за час. Там-то через директора окрестного совхоза Саркисяна и познакомился с дальнейшим другом Вовкой. Друг Вовка был красавец, как Ален Делон. Рослый, плечистый, кареглазый – еще и кавалер, по армии, десантного полка. Все ему отвела, как нашей необъятной родине, природа; один был недостаток: смерть любил приврать.Работал он в городском Доме культуры, у Саркисяна ж в качестве халтуры то писал какие-то плакаты, то деда Мороза представлял. Впрочем обо всем этом он не любил особенно распространяться, а любил больше всего поведать о своих великих планах: написать пьесу, гвоздь, о тайнах областного КГБ-НКВД, или книгу стихов, или жениться заново – жена его работала официанткой в местной «Сказке» – или стать журналистом областной «Знамёнки». И так, бывало, разовьется, что уже пуще слушателей верит, что и пьеса его на мази, и книга, и так далее.С его любимого вранья все приключение, которое затем переросло для меня в самую отчаянную драму, и началось.С одним Вовке все же повезло: его взяли на испытание в ту самую «Знамёнку», где он успел тиснуть несколько своих статеек, которыми гордился страшно.Все гуще не везло тогда, напротив, Саркисяну. Его дурная тяжба с местной властью вошла в самый пик: уже калужский ОМОН клал на пол всю его контору в поиске каких-то компроматов, районная «брехаловка», как он называл газету, мазала его интимный облик дегтем – в общем весь этот бред, заложенный у нас каким-то образом в само устройство всякой местной власти.А мне Саркисян уделил по дружбе старый деревянный дом в его владениях, за который я должен был внести какой-то мизер по остатку стоимости. Но провернуть эту покупку как раз и не давал последний рой интриг.Ранней весной того хлебного на страсти года мы с Саркисяном ездили в Калугу – и завернули к Вовке. Открывает нам его жена Светлана, вся в тревоге: Вовка второй день в больнице с переломом ног, а что стряслось – молчит, как партизан.Купили мы гостинцев – и поехали с ней к Вовке. Ален Делон наш с впавшими глазами лежит в койке, обе ноги ниже колен, как сахарные, в гипсе. Туда-сюда глазами покрутил – и открывается:– Да глупо вышло, прогудели мы всю ночь с Аркадием Петровичем, завлитом драмтеатра. А я велел своим ханурикам подкрасить транспарант над клубом: намалевали «Детский праздник», «д» халтурной краской начали, оно отсыпалось, осталось черти что. С утра сам взял краску с кисточкой и на больную голову полез. А там подъямок бетонированный, лестница подо мной поехала – и я прямо в него!..Поболтали мы еще слегка с ним – и пустились дальше. И едем как раз мимо Вовкиного клуба, тормознули поглядеть. Действительно такая надпись: «етский праздник». Действительно подъямок – только аккурат шагов на десять в стороне. Не мог же Вовка, даже с самого большого бодуна, свалиться наискось!Заехали тогда мы к нему снова: «Ну, Вовка, ты и врун! Видели мы твой лозунг!» Но он таинственно поогляделся – и говорит вполголоса:– Ребята, только никому! Это я все для Светки выдумал, а то с ума сойдет, но вам я доверяю. Помните мой материал в газете про таксистов? Я там напал на мафию: наркотики, проституция малолеток и так далее. И вышел на один их притон, засел на ночь в кустах, смотрю, кто входит, кто выходит. Где-то к рассвету вылез – и к Березуевскому оврагу, чтобы через него домой. И вдруг летит на меня иномарка бежевого цвета – а там забор впритык, два с лишним метра. Я на руках на нем повис, у машины дверь открывается – и мне по пяткам. Падаю, боль адская, еле дополз до телефона-автомата, вызвал скорую. Приехали ребята, я им велел молчать, в милицию не сообщать. Потому что мне мои осведомители сказали, что у них там тоже лапа, кошмар в общем. Но я вам обещаю, как друзьям, что доведу это дело до конца. Потому что вопрос уже так стоит: или они, или я.Выходим мы из корпуса, тут Саркисяна окликает главный врач больницы, тоже его друг. И мы ему про Вовку, а он нам: «Это которого с Поселка привезли? Ну, знаю». – «Да не с Поселка, – поправляю я его, – вы ошибаетесь». – «Как ошибаюсь, когда за ним в Поселок выезжали, я журнал читаю каждый день. Пяточный перелом, очень типичный, как при хорошем прыжке метров с пяти – район второго этажа».Садимся мы, вовсе с толку сбитые, в машину, тут-то меня и осеняет: «Да ведь в Поселке Алка, официантка с той же «Сказки», живет! А у Вовки с ней был роман, помнишь, когда еще брехал, что завязал! А муж у Алки спортсмен, сидел за рэкет; значит, как раз освободился! Ну Вовка!..»Вернулся я обратно в те края уже в начале лета, все же собираясь обживать свой дом в самой пустынной саркисяновской деревне, откуда его люди уже переехали в кирпичные особняки в центральном отделении. С трех сторон лес, с четвертой, через поле с кочками, река Угра, воды чистейшей. Тишь и краса неописуемые. Одиночество полнейшее.Верней, старухи, основное население деревни, еще подавали жизнь. И на другой день по приезду, когда я вышел до колодца, меня остановила бабушка-соседка:– Ну, ты чей?– Ничей я. Я сам по себе.– Ну ладно, все равно – ты чей? Пришлось ей что-то объяснить, и когда упомянулся Саркисян, она дала ему такую интересную оценку:– Хороший руководитель, ничего не скажешь. Не пойдет за ним народ.– Почему?– Не наш армян. У нас такие не живут…Но ближе к Вовке. От Саркисяна я и узнал, что как только он вышел из больницы, Светлана, догадавшись обо всем, стоило Алке появиться на работе с преогромным синяком под глазом, от него ушла. С газетой он расстался тоже и мается на своих едва окрепших пятках неприкаянно один.И я отправился в Калугу к Вовке. Все же хоть и трепач, а друг.Хорошая черта у Вовки заключалась в том, что он был вообще отходчив и чаще всего не цеплялся за старое вранье, не наворачивая это в тогда б вовсе неподъемный ком. И на сей раз при встрече только коротко охмурился о давешнем: «Ну, ты сам понимаешь все, старик!» – и сразу же зажегся новым: «Есть у меня две поэтессы на примете, зовем их к тебе на шашлык и устроим вечер поэзии на природе. Это будет класс!» И вот великолепным ранним вечером, теплынь, начало лета, мы вышли с ним на их Унтердерлиндер – улицу все еще Ленина, где сам монументальный вождь снял то ли от тепла, то ли посмотреть, что получилось в результате из всего, свою кепку Мономаха. И не успели его миновать, навстречу чешут мелким семенем сразу девчонок шесть, по виду – пэтэушниц. По-пэтэушному они стреляли бойко во все стороны глазами и так, как лишь одной немозговитой пэтэухе от роду дано, от души и громко хохотали.Мы им сперва без всякой задней мысли, по их малолетству, просто отсалютовали. Но пэтэуха, храбрая в гурте, нам тотчас что-то дерзко отвечала, завязался треп, сразу проникшийся, как запашком озона, какой-то озорной и неподорванной еще сердечностью. Они нас окружили эдаким полукаре, ввязав в какую-то просто потешную сперва словесную пристрелку. Но в результате мы на завтрашний пикник и пригласили никаких не поэтесс, а этих самых пэтэушниц. Вот тебе и етский праздник!Хотя ну ПТУ и ПТУ, народ хотя и молодой, да ранний, главное веселый. Только когда мы уже разошлись, то спохватились с Вовкой об одном: куда девать, если и впрямь завтра придут, всю кодлу? Хватит ли у них ума избрать из себя и выслать двух самых достойных – или же не хватит?Причем одну самую достойную мы оба уже знали точно. Думаю, из-за нее-то именно и затевали с самого начала весь сыр-бор.Кстати девчата и впрямь оказались теми, на что выглядели: окончили как раз медучилище – уколы делать, клизмы ставить, по поводу чего и разгулялись перед разъездом по своим распределениям.До поэтесс мы в тот вечер так и не дошли, да и Бог знает, были ль вовсе эти поэтические поэтессы? И назавтра, переночевав у Вовки, выдвинулись к месту встречи поглядеть, чем обернется наша авантюра. Договорились мы с ним так: если все придут, не станем и показываться, уйдем уже до поэтесс. А если придет та, что нам обоим глянулась, с подружкой – и вперед.Но вышло ни два, ни полтора. Та, наша симпатичная, к нашей радости пришла – но не с одной, а сразу с двумя подружками. Тогда мы и решили: а, рискнем! И выбрались, как два рояля, из кустов:– Здравствуйте, девочки! А вот и мы!Правда, мы сразу же попробовали ту третью-лишнюю как можно благовидней отпихнуть. Но она – а кто ей оказалась, тоже как-то сразу стало ясно – лишь почуяла, к чему мы жмем: что дескать как бы не отказалась пятерых везти машина, – чуть не обмочилась своей крокодиловой слезой. Для нее же это был все тот же выпускной их праздник-карнавал, с которого ее хотят изгнать, незнамо за что даже! Но мы бы, может, даже крокодильству ее слезному не вняли б – но когда она в позе немой слезы уже чуть отстранилась от счастливиц, ее сторону взяла наша симпатичная:– Вместе пришли, вместе и ехать надо. Не посадят в машину, поедем на автобусе.И мы с Вовкой рыцарски сдались: ладно уж, возьмем и третью. Грех обижать сирот и пэтэушниц, должен же быть и у этих третьих праздник – а там разберемся как-нибудь.Звали нашу красотку Ксюшей. Почему она, подобно третьей, с ходу ж стала первой, я бы сказал так. На первый взгляд все они были на один манер: почти все дробненькие, незамысловатые – но уже через секунду из всех выделялось одно, именно Ксюшино лицо, которое мы сразу, не сговариваясь, и отобрали с Вовкой. Конечно, она была посимпатичней, попропорциональней остальных. Но главное – в ней как-то сразу проступал какой-то от природы вложенный потенциал, заряд чего-то, выходящего из ряда одномерок.Причем этот эффект, похоже, был уже и ей знаком. Потому что когда мы наконец вопрос о третьей-лишней скинули с повестки и окрыленно, как два петуха, пошли откалывать свой вечный ритуальный танец перед Ксюшей – она не показалась как-то слишком удивленной этим. Даже я думаю, что это-то больше всего и вовлекло ее в нашу рисковую, даже на всю исходную сердечность несмотря, поездку: дабы еще раз этот фокус испытать; догадку, тайно обжимающую сердце, подтвердить.И мы с Вовкой, запаленные этой ее святой и свежей жаждой, разгусарились и впрямь вовсю. Я первым, пока он ловил машину, напал на мужика, тащившего охапку ярко-желтых лесных купальниц: «Продай!» – «Не продаю». – «Но хоть одну-то подари!» – «Одну не дарят». – «А сколько б ты ей подарил?» – я указал в порядке убедительного довода на Ксюшу. И мужик, не рыцарь явно с виду, отначил несколько цветков и протянул их ей. Тогда на следующем шагу Вовка, как истинный десантник, несмотря на свои пятки перепрыгнул через ограду тротуара в сторону лотошников и выкупил у бабки целое лукошко первой, по-гусарски дорогой клубники. Купил-то он ее на всех, но всем было вдомек, ради кого и за чью склонность состязание.И эта самозабвенная дуэль у нас с ним шла весь день. Поймали мы машину, домчались с бубенцами нескончаемого смеха еще сполна довольных всем девчат до моей дачи, затем пошли на речку, накупались там и нанырялись, перенеся нашу борьбу на воду с суши. Затем у дома развели костер, изжарили шашлык – и уже за столом в доме увенчали все большим и хмельным пиршеством.И хоть Вовка пыжился не меньше моего, в итоге дня судьбе было угодно по зачету наших многоборий за сердечко Ксюши присудить победу мне. То есть уже где-то с ползастолья один я подливал ей в рюмку, подавал то и се и трогал ее талию и руку. К чести Вовки надо тут сказать, что как только исход схватки выяснился, он, чтобы артиллерия уже не била понапрасну по своим, переключился целиком на вторую, ублажать и колупать ее.Тут-то и всплыл этот не разрешенный нами, а лишь преданный авосю вопрос третьей-лишней. Так бы, без нее, уже все было б в шляпе: еще по стопке – и под ручки, под хмельной угар каждый свою на две расставленные в разных углах горницы кровати. Но эту куда деть?Мы с Вовкой ей уже и так, и сяк: что есть в сарае сеновал; если умаялась, подушку, одеяло тебе выделим. Но она, толстое ее еще в придачу брюхо, прежнего нашего добра уже не хочет помнить нипочем. Наоборот, учуяв теперь свой вражий праздник, уже глядит такой навыворот хозяйкой бала: мол захочу теперь – и наврежу, нагажу – и намажу! И когда мы, уже замучась деликатно намекать, ей напрямик: не мучайся уж и других не мучь, а шла б ты спать, – она в ответ: вот сами и идите, а я без девочек не лягу. Со стула скок, Ксюшу за руку хвать и чуть не волоком ее на мою кровать: «Мы здесь ляжем, а вы где хотите». Скинули обе платья – и под одеяло.Тогда я тоже с пьяных глаз разделся – и туда же. Так мы и залегли: толстая у стенки, потом Ксюша, потом я. Вовка свет напоследок погасил и остался с растерявшейся вконец второй что-то дошептывать ей в темноте и умыкать ее на вторую кровать за печкой.Я так подробно всю эту муру передаю затем, что именно в ее хмельном чаду и завязалось все дальнейшее несчастье. Значит, все дальше эдак, набекрень и вышло. Я Ксюшу сзади обнял – и всей пьяной мордой с головой ушел в ее чистую, как вздох младенца, плоть. И Ксюша тоже, несмотря на всю дикость нашей слойки, мой порыв и заключенную в нем нежность уловила и, похоже, приняла. И этого тонкого, одним наитием на обостренной коже пальцев, ощущения было достаточно, чтобы стихийно сблизить нас – но мало, чтобы вырвать из лап той, лежавшей словно не по сторону, а промеж нас, третьей.Которая уж нипочем теперь не собиралась спать, обиженно справляя на свой деструктивный лад свой звездный час и етский праздник. За что ее обидела природа и невзлюбил всесильный Бог – уже их дело. Я же лишь чувствовал, как моя страсть и дрожь передаются Ксюше, и она, под неусыпным колпаком товарки, отвечает мне затылком, шеей: ну что я могу поделать? Я, теряя осторожность, прижимался к ней сильней, обшаривая страстно ее тело – тогда та, третья задница злобно металась, как во сне – и пару раз я, тщась забить свой клин на самом краешке кровати, еще и сваливался на пол.Но праведную страсть такой пещерной злобой не забьешь, поскольку родилась на свет еще вперед самой пещеры. Я попробовал перевести ее в русло конструктива, ведшего на сеновал, и как ни не хотелось нарушать словесно наш немой союз, шепнул на ухо Ксюше: «Уйдем, слышишь». Она никак мне не ответила, но когда я легонько потянул ее на себя, никак и не засопротивлялась. Но шиш! Сейчас же руки третьей, как осминожьи щупальца, схватили Ксюшу, как делимую добычу, и раздался ни на грамм не сонный ее голос: «Куда ты ее тащишь? Я ее не отпущу!»Я тявкнул: «А тебе какое дело?» – но сразу понял, что прока в этом перетягивании Ксюшиной души не будет. Эта эдемская навыворот змея со своего не слезет, но и Ксюше самой тоже, видно, вырываться не с руки: кто я ей и кто мне она, чтобы наперекор подружке дуть со мной на сеновал? И точно: стоило зайти негодной перебранке, это еще эфемерное и безотчетное меж нас, как дрема, мигом улетучилось.Поэтому я быстро бросил пустой спор – и все чудесным образом вернулось на свои места. Этим дурманом нас опять обволокло, и наша первобытная связь восстановилась, как какой-то перекошенный действительностью допещерный еще миф: мы двое в лапах чудища, вот силимся от него уйти – но сил, или еще чего-то не хватает.Но раз такова жизнь и все у нас, от Мономаха, сроду, набекрень, то, значит, и судьба наша такая: действовать не по-людски, а по неладным обстоятельствам. Иначе как бы мы с тех же дремучих времен выжили б? И я, точно ошпаренный закравшейся крамолой, поползновением своей руки дал Ксюше знак того, к чему кренила страстная необходимость. И она тем же путем непротивления словно благословила мой пещерный подвиг.Не знаю даже сам, как я это сумел; но дело в том, что мы, и я, и она, хотели этого; причем ее желание по градусу безумства даже обошло мое: ну что б ей стоило, рассуждая здраво, просто пойти до ветра – а там уж и до сена. Но она до ветра не пошла, вместо того ценой отчаянного напряжения тихо-тихо подалась навстречу мне – так это, вероятно, у улиток происходит – и мы с ней под самым вражьим носом, затаившимся смертельно начеку, все-таки совокупились.Я даже на какой-то миг подумал: вот те, бабушка, и ПТУ! Такого изощренного и томительного наслаждения не вымыслила б никакая, самая отпущенная тварь – чтобы по миллиметру за секунду, никоим знаком не являя возбужденному дозору по соседству отрывного естества! Но я уверен, что та все равно все в итоге усекла – и тоже на свой лад, по-партизански, отрываясь или надрываясь с нами на пару, а верней натрое, справила свой етский праздник. Аж где-то даже всхлипнула, пока молчали мы, бедняжка!После чего я в столь же неудобной, сколь и блаженной позе рухнул в заработанный воистину невероятными трудами сон.Но длился он недолго. Соседский петух, подлец, истошно раскукарекался спозаранку прямо под окном: последние жильцы моего дома, как соседка рассказала, из живности держали одних блох и спалили весь штакетник в печке. И мой участок, знать, богатый червяками, все время собирал этих пернатых на добычу.Кости ломило, мучило похмелье; проснулись все, и Вовка со второй. И поскольку позы всех были неловки, а петушиного успеха, судя по всему, добился один я – все, как на пепелище, вышедшем из давешнего карнавала, стали подниматься.Мы с Ксюшей как-то странно не смотрели в глаза друг дружке: и в нас с ней тоже от всего ночного словно осталось одно пепелище. По правде говоря, больше всего мне бы хотелось сейчас взять бутылочку на опохмел – и с ней и с Ксюшей улизнуть на сеновал и воскресить на ее нежном лоне озорную прелесть духа. Но она, вдруг твердая, как косточка посреди нежной абрикоски, заявила, что всем надо ехать – надо, и все тут. И все, разбитые бессоньем погорельцы, подчинились ее стойкой воле. И я, вдобавок сознавая, как от меня сейчас должно противно веять перегаром, не нашел духу ей перечить. Она держалась со мной так, как будто я ей – вообще никто. Да так оно, разбитыми глазами дня, и было.Мы наскоро собрались, побросали все как есть неубранным – и вялым шествием, уже без всяких бубенцов, пустились через деревню, луг и лес к автобусной остановке на шоссе.Но чем дальше в этот луг и потом в лес, тем ясней во мне сквозь ту разбитость и размытость, как трава сквозь пепел на кострище, пробивалась утоленная никак не вдосталь жажда Ксюши – и все сильней охватывала, как паника, тоска разлуки с ней. Но как вместить в слова этот панический резон – тем паче что в основе его было черти что? Я только, чуть осмелев, приобнял ее за талию и не нашел ничего лучшего, как пуститься с ней в навеянный опять же окружающим урок ботаники:– Это – гравелат речной. А это – смолка. А это – знаешь?– Нет.– Кукушкины слезки. Похоже, правда?Странно, что я, горожанин, знал все это, а она, родом из деревни, нет. Впрочем она сама была как цветик, который был – а слова ему не было в моем уме. Я попробовал сказать ей это – но сам увидел, что выходит околесица.– Ерунду не городи.– Почему?– Ну, не люблю, когда выдумывают.– Выдумывать приходится, когда не можешь сказать правду.– Ты же такой болтушка!– Это болтать легко. Но мне, правда, очень хотелось бы тебя еще увидеть.– Можешь позвонить.– А у тебя есть дома телефон?– Есть. Запомнишь?– Говори.Она сказала: село Хвастовичи Калужской области – и номер. Я его на сердце затесал.– Слушай, а приезжай ко мне сюда.– Ну позвони.– А лучше совсем не уезжай. Проводим их до остановки – и вернемся.– Ты спятил?– Почему?– Я еще дома не была. Мама переволнуется.– Ну будешь на день позже!– Нет.И так вполупопад мы говорили с ней до самой остановки. Я разузнал, что у нее уже есть два распределения: в город Кашин, где она была на практике и где уже живут две девочки из их училища, и в город Железнодорожный под Москвой, в военную часть. Сперва, недели через две, она должна поехать в Кашин и, если документы обернутся, оттуда сразу в Железнодорожный. Я мимоходом про себя отметил, что все пути лежат через Москву – что хорошо на всякий случай.– А что лучше, Кашин или Железнодорожный?– Ты чудной! Конечно Железнодорожный!– Почему?– Сорок минут – Москва.– А что в Москве хорошего?– Не знаешь сам? Москва – и есть Москва!И я опять не мог ей объяснить, что лучше ее гибкой талии нет ни в Москве, ни в Кашине; да в эту правду она, дочь державного народа, готового костьми лечь за Москву – и даже лишь за обитание вблизи нее – все равно бы не поверила. В народе у нас эти талии не ценят и не берегут, а больше любят жертвовать костьми – за новый мыльный идеал, или за тот венец и бармы Мономаха. И я подумал почему-то, что живи она в те мономашьи времена и попади ее избранник в плен к поганым, легко представить, как она, с ее прозрачным личиком, убивалась бы зегзицей на стене, летя сердцем к нему – как сейчас летит к этим сорока минутам до Москвы.– Ксюш!– Что?– А может все же не поедешь?Она посмотрела на меня как на неразумное дите: дескать ну вот, снова здорово!– Я же тебе сказала телефон.– А вдруг ты не приедешь?– Приезжай сам.– Ты серьезно?– А ты?Вопрос уткнулся в столбик автобусной остановки, до которой мы уже дошли. Взаимопонимание, возникшее чудесным образом в ночи, не воскресая, убивалось набегающим пространством. И зыбкая суть всего произошедшего у нас не по-людски мне не давала права даже на толковые прощальные объятья.Чертов автобус подошел, Ксюша поднялась в него последней и развернулась на ступеньках в мою сторону. Я протянул руку и погладил ее ногу – пожалуй, самое лучшее, что мне со всей этой отходной удалось спасти.Так я до дома на весу ладонь и нес – чтобы не стереть этот последний след и чувство ее чистой, гладкой кожи.Тут-то все, как сказка после присказки, и началось! Добрел я до себя уже совсем без ног с бессонницы, дороги и похмелья – и завалился спать на ту же кровать, еще хранившую, как поле Куликово, память о ночных страстях. И как проснулся заполдень, так, вцепившись в еще пахшую Ксюшей подушку, и заорал, не хуже петуха-разбойника: – Ксюша! Я дурак! Я идиот! О Ксюша!Ну можно ль было так опростоволоситься: в руках держать – и упустить, не добрав каких-то там дурацких слов! Поэт ты липов, вешать на гнилых осинах таких надо! Просто у меня еще ни от одной женщины не оставалось такого, как от Ксюши, ощущения – которое теперь, когда я проспался и пришел в себя, застлало ослепительной до боли зеленью все пепелище. На ум все время почему-то лезло крайне пошлое, даже с акцентом на кавказский лад, клише: «Цветок! Бутон!» Но в этой крайней пошлости, как в крайней плоти, и сидела суть. Именно бутон, в котором уже видимы все мыслимые совершенства, а всякие пороки – еще нет, их нет. Эта пленительная нераскрытость, что даже пленительней и выше самого осуществления, как чистая мечта – реальной вещи. По-ученому это зовется «tabula rasa» – «чистая доска», на которую жизнь вот-вот нанесет свой, уже необратимый отпечаток. И я – тот, кто, судя по всему, одним из первых приложился к восковой еще поверхности – и тотчас, будучи болваном, отнял руку, судьбы своей и счастья с перепою не поняв. Поздно, дубина, спохватился!Но впрочем поздно – почему? И я чуть было в эту же минуту не рванул на почту – хотя бы испытать на верность телефон. Но как раз тут у моих окон остановился УАЗ с моим толстым – а я не сказал, что он был поперек шире себя – другом Саркисяном:– Ну кобелюги! Это ж надо, пять девок на двоих – и хоть бы поделились!– Кто сказал?– Да уже весь совхоз знает, что вы с Вовкой пятерых блядей из города приволокли. Мне уже с утра трое доложили.– Во-первых, не пятерых, а троих. Во-вторых, они не бляди, типун тебе на язык. А в-третьих – давай выпьем. Я влюбился.– В двоих или во всех троих?– В одну. Серьезно.– Ну второй Вовка!Но я его усадил за стол и как бы в отплату за его вечные скандальные истории стал подробно изливать свою. Когда дошло до нашей ночной рати, я даже подскочил ко все еще разобранному ложу:– Тут эта, за ней Ксюша, потом я; эта как жопой трепыхнет, через Ксюшу по мне – я на пол грохаюсь! Такая сволочь толстая – как ты!..Тут Саркисян, в котором описание нашего гульбища пока не породило никакого сострадания, как взовьется:– Это я-то сволочь!– Да не как ты сволочь, а как ты толстая! Не понял ты!– Все, все я понял! Как баб звать – так без меня. А я – так сволочь!– Да не цепляйся ты к слову, погоди! Понимаешь, у нее такая грудь, рехнуться можно. Глазки такие лупоглазенькие, носик, ротик, талия такая! Пятки узенькие, как у младенца, травы не сомнут…– Это, говорят, хорошо от радикулита помогает. Девушка не старше восемнадцати должна ими по пояснице походить…– Ну нет в тебе поэзии ничуть, а еще басни пишешь!– Так я пишу про дело, а ты: ротик, носик. От меня тебе что нужно? Жениться хочешь – мы тебя распишем в сельсовете. УАЗ мой бери – и езжай за ней, куклу на капот тебе найдем.Короче, мне кое-как все же удалось втемяшить ему, что к чему. И Саркисян, как старший друг, мнящий потому себя и опытней, сказал мне уже более резонно:– Ты горячку не пори, а выжди денька два-три, как само сердце скажет: если будешь чувствовать, что не проходит, и звони. А машину, будет надо, я тебе дам. |